понедельник, 15 октября 2012 г.

Черный Эрот, ты не вейся над моею головой...


Черный Эрот, ты не вейся над моею головой…

Айрис Мердок написала не просто роман «Черный принц», а создала изящную паутинку символов, двусмысленностей, загадок, сомнений в самой себе. Черный принц в тексте – это одновременно Гамлет и Черный Эрот. Но что кроется за каждым из этих имен, стоит обсудить отдельно.
Ян Саудек (Jan Saudek)


Черный Эрот в романе – великая сила, воплотившая в себе одновременно две главные силы, торжествующие в человеке: Эрос и Танатос. Пара слов из Яндекс.словари, чтобы было понятнее, о чем речь:
«Эрос, Эрот (от греч. Eros — любовь) — 1) бог любви, 2) олицетворение любви и сексуальности, 3) персонифицированное обозначение сексуального инстинкта (сексуального влечения), инстинкта жизни и самосохранения.
Как общее эмблематическое обозначение любви Э. получил разнообразные отражения в мифологии, искусстве, философии и психологии (главным образом в психоанализе). 1). Согласно распространенной древнегреческой мифологической версии Эрос считался одним из древнейших богов, некой самовозникшей первозданной созидательной силой, которая наряду с Хаосом, Геей и Тартаром была одной из четырех космогонических первоначал. (Позднее Э. признавался сыном Зевса и Афродиты и т. д.).
<…>
Один из распространенных мифологических сюжетов утверждал, что Эрос был тайным любовником и впоследствии мужем Психеи (души). В многочисленных и разнообразных мифах повествовалось о могуществе Э., которому не могут противостоять ни люди, ни боги. Эросу как богу любви, дружбы и весны иногда приписывали господство над всей природой. <…> 2). Эрос постоянно изображался во всех видах и жанрах искусства древнего мира (Гесиод, Аристофан, Пракситель, Лисипп, Апулей и мн. др.) и всех последующих эпох. <…>
Наиболее мощное представление об Э. как персонификации жизненной силы и сексуальности, оказавшее влияние на всю последующую культурную традицию, создал Платон. В его философии тиран Э. возглавляет все человеческие желания и ведет их за собой как телохранителей».

В романе Мердок чрезвычайно много упоминаний Фрейдиской теории, писательница и смеется над этим нещадно, и в то же время сама обращается к выдвинутым великим психоаналитиком символам. Главный герой, Бредли, всю свою жизнь освещает светом Черного Эрота: «Я не забывал, что скоро начну писать самую главную свою книгу. Я знал, что Черный Эрот, настигший меня, был единосущен иному, более тайному богу. Если я сумею держаться и молчать о своей любви, я буду вознагражден необычайной силой. Но сейчас нечего было и думать о том, чтобы писать. Я бы мог предать бумаге лишь неразбериху подсознания». Подсознание и сексуальность слиты, присоседилась к ним и смерть, и все это вместе ведет к двум важнейшим истинам жизни: Искусству и Любви. Мердок необычной структурой своего произведения (сначала – исповедь героя, потом – уличение его во лжи другими персонажами) словно испытывает саму себя: смогла ли она силой своего творчества убедить читателя в том, что правда все же – за Бредли?

Гамлет в «Черном принце» тоже связан с фрейдизмом, но уже однозначно иронически. Не удержусь, вставлю отрывок:
«— Дело в том, что Гамлет — это Шекспир.
— А Лир, и Макбет, и Отелло?..
— Не Шекспир.
— Брэдли, Шекспир был гомосексуален?
— Конечно.
— А-а, понимаю. Значит, на самом деле Гамлет был влюблен в Горацио и…
— Помолчи минутку. В посредственных произведениях главный герой — это всегда автор.
<…>В «Гамлете» Шекспир особенно откровенен, откровеннее даже, чем в сонетах. Ненавидел ли Шекспир своего отца? Конечно. Питал ли он запретную любовь к матери? Конечно. Но это лишь азы того, что он рассказывает нам о себе. Как отваживается он на такие признания? Почему на голову его не обрушивается кара настолько же более изощренная, чем кара простых писателей, насколько бог, которому он поклоняется, изощреннее их богов? Он совершил величайший творческий подвиг, создал книгу, бесконечно думающую о себе, не между прочим, а по существу, конструкцию из слов, как сто китайских шаров один в другом, высотою с Вавилонскую башню, размышление на тему о бездонной текучести рассудка и об искупительной роли слов в жизни тех, кто на самом деле не имеет собственного «я», то есть в жизни людей. 
Кадр со спектакля Р.Козака "Черный принц" (2002) (Оксана Мысина и Александр Феклистов)

«Гамлет» — это слова, и Гамлет — это слова. Он остроумен, как Иисус Христос, но Христос говорит, а Гамлет — сама речь. Он — это грешное, страждущее, пустое человеческое сознание, опаленное лучом искусства, жертва живодера-бога, пляшущего танец творения. Крик боли приглушен, ведь он не предназначен для нашего слуха. Красноречие прямого обращения oratio recto, а не oratio obliqua. Но адресовано оно не нам. Шекспир самозабвенно обнажает себя перед почвой и творцом своего существа. Он, как, быть может, ни один художник, говорит от первого лица, будучи на вершине искусства, на вершине приема. Как таинствен его бог, как недоступен, как грозен, как опасно к нему обращаться, это Шекспиру известно лучше, чем кому бы то ни было. «Гамлет» — это акт отчаянной храбрости, это самоочищение, самобичевание пред лицом бога. Мазохист ли Шекспир? Конечно. Он король мазохистов, его строки пронизаны этим тайным пороком. Но так как его бог — это настоящий бог, а не eidolon, идолище, порожденное игрой его фантазии, и так как любовь здесь создала собственный язык, словно бы в первый день творения, он смог преосуществить муку в поэзию и оргазм — в полет чистой мысли…».

Гамлет и для Бредли, и для самой Мердок – идеальное произведение, поскольку в нем слиты искусство и любовь, потому что в нем – высшая степень откровенности и идеальный строй слов. И Черный Принц Датский становится не просто вымышленным героем, он шагает в мир, когда юная возлюбленная престарелого писателя-неудачника решает вспомнить свои 16 лет и надеть на себя его маскарадный костюм. Для меня эта сцена, когда Бредли, только что узнав о смерти сестры, видит на пороге любимую в образе Гамлета и впервые овладевает ею, одна из самых пронзительных в романе. Если честно, при первом прочтении она пробрала меня почти до слез: столько страсти, искреннего страха юности перед сметающей силой глубинного, сакрального эротизма, столько любви и ненависти одновременно…

«Большими шагами я подошел к ней, взял ее за руку, втащил в спальню и повалил на кровать. Овечий череп упал на пол. Я уперся коленом в кровать и начал стаскивать с нее рубашку.
— Подожди, подожди, порвешь.
Она принялась быстро расстегивать пуговицы, возиться с курткой. Я хотел стащить все это через голову, но мешали цепь и крест.
— Брэдли, подожди, пожалуйста, ты меня задушишь.
Я зарылся рукой в снежную пену рубашки и шелковую путаницу волос, добрался до цепи, нашел ее и разорвал. Рубашка соскользнула. Джулиан отчаянно расстегивала лифчик. Я начал стаскивать с нее черные колготки, она выгнулась дугой, помогая мне стянуть их с бедер. Секунду, не раздеваясь сам, я смотрел на ее голое тело. Затем стал срывать с себя одежду.
— Брэдли, пожалуйста, осторожней. Брэдли, прошу тебя, мне больно.
Потом она плакала. На этот раз я овладел ею, в этом не было сомнений. Я лежал выдохшийся и не мешал ей плакать. Затем я повернул ее к себе, и ее слезы смешались с каплями пота, от которых густые седые завитки у меня на груди потемнели, примялись и прилипли к горячему телу. Я был в экстазе и, обнимая ее, испытывал страх и торжество, сжимая в руках обожаемое, истерзанное, содрогающееся от рыданий тело.
— Не плачь.
— Не могу.
— Прости, что я порвал цепь. Я починю.
— Неважно.
— Я тебя напугал?
— Да.
— Я тебя люблю. Мы поженимся.
— Да.
— Ведь правда, Джулиан?
— Да.
— Ты простила меня?
— Да.
— Ну, перестань плакать.
— Не могу.
Позже мы все-таки опять любили друг друга. А потом оказалось, что уже вечер.
— Почему ты был такой?
— Наверно, из-за принца датского.
<…>
— Это была любовь, — сказал я ей.
— Да, да.
<…>Она так заметно повзрослела, и это так ей шло. Уже не ребенок, которого я знал, но чудесная жрица, пророчица, храмовая блудница. Она пригладила волосы, зачесала их назад, и лицо ее, беззащитное, отрешенное, обрело двусмысленную красноречивость маски. У нее был ошеломленный, пустой взгляд статуи.
— Ты мое чудо, мое чудо.
— Так странно, — сказала она. — Я сама будто совсем исчезла. Со мной еще никогда такого не было.
— Это от любви.
— От любви? Вчера и позавчера я думала, что люблю тебя. А такого не было.
— Это бог, это черный Эрот. Не бойся.
— Я не боюсь… Просто меня перевернуло, и я вся пустая. И вокруг все незнакомое.
— И мне тоже.
— Да. Интересно. Знаешь, когда мы были нежные, тихие, у меня было такое чувство, что ты близко, как никто никогда не был. А теперь я как будто одна… и не одна… я… я… Это ты — я, это мы оба.
— Да, да.
— Ты даже похож на меня. Я словно в зеркало смотрюсь».

Неспроста эти слова про зеркало, неспроста Гамлет. Ведь Шекспир же сказал:
        
Как в зеркало, глядясь в твои черты,
Я самому себе кажусь моложе.
Мне молодое сердце даришь ты,
И я тебе свое вручаю тоже.

У.  Шекспир, «Сонет 22» (пер. С.Я. Маршака)
И Бредли, глядясь в Джулиан, на какое-то время превращается совсем в другого человека, который навеки связан с возлюбленной – но не только плотским желанием (хотя именно оно положило начало любви, когда писатель впервые за долгие годы испытал сексуальное возбуждение, глядя на ножки Джулиан в обувном магазине), а и «некой божественной силой, которая держит меня в своих когтях». Для Бредли «способность любить ее — это и есть моя способность писать, способность осуществиться наконец как художнику, цель, которой я подчинил всю жизнь».
И этой великой любви, впитавшей в себе все и вся, явившейся искусством в самой себе, противостоит пошлость обывательского мира: люди, состоящие в браке, но при этом едва терпящие друг друга, неудачник-психоаналитик, ставящий во главу угла всей жизни только либидо, сублимацию, нереализованные сексуальные желания. Так, Фрэнсис пишет о самом образе Черного Эрота: «Само собой разумеется, что для мужчины естественнее представлять себе любовь в образе женщины, как для женщины — в образе мужчины. (Правда, и Эрот и Афродита — создание человеческой фантазии, существенно, однако, что первый рожден второю.) 

Но Брэдли, не стыдясь, восторженно рисует здоровенного черного детину (эдакого чернокожего громилу), который явился будто бы навести порядок в его личной и творческой жизни. Более того (и здесь окончательное подтверждение нашей теории), если нам вздумается поглубже разобраться в том, кто же таков этот чудовищный «принц», нам достаточно сопоставить по звучанию два слова: «Принц» и «Пирсон». Точно так же и мифический мистер Локсий оказывается — лишь в слегка замаскированном виде — тем же нашим другом. Их даже выдает бросающееся в глаза сходство литературных стилей. Нарциссизм нашего объекта поглощает все персонажи и допускает существование только одного: самого себя <…> Эротическая любовь не способна породить искусство. Точнее, способна, но только плохое искусство. Энергию духа за какой-то чертой можно назвать сексуальной энергией. Мне нет до этого дела. Все равно глубинный источник человеческой любви не является источником искусства. Демон любви — это не демон искусства. Любовь — это обладание и самоутверждение. Искусство — ни то, ни другое. Смешивать его с Эротом, пусть даже черным, — самая тонкая и самая губительная из ошибок, какую может допустить художник». Ах, если бы только Фрэнсис мог приобщиться к истинной любви, эротичности, искусству, разве бы он так говорил?

А чего стоят размышления Брэдли о браке?
«Супружество, я уже говорил, — очень странная вещь. Непонятно вообще, как оно существует. По-моему, когда люди хвастают, что счастливы в браке, это самообман, если не прямая ложь. Человеческая душа не предназначена для постоянного соприкосновения с душой другого человека, из такой насильственной близости нередко родится бесконечное одиночество, терпеть которое предписано правилами игры. Ничто не может сравниться с бесплодным одиночеством двоих в одной клетке. Те, кто снаружи, еще могут, если им надо, сознательно или инстинктивно искать избавления в близости других людей. Но единство двоих не способно к внешнему общению, счастье еще, если с годами оно сохраняет способность к общению внутри себя. Или это во мне говорит голос завистливого неудачника? Я имею в виду, разумеется, обычные «счастливые браки». В тех же случаях, когда единство двоих оказывается генератором взаимной вражды, получается уже ад в чистом виде». Да, из этого ада, когда души стремятся найти успокоения в чужих постелях, в многоженстве, в низкосортном творчестве, и остается бежать только в мир истинной, черной на глубине эротичности…

Отдельно стоит сказать об еще одном фрейдистком символе романа, не единожды упоминаемом на его страницах – фаллическом символе башни Почтампта. Приведу две цитаты:
«(Фрэнсис – Брэдли о его отношениях с Арнольдом):
— Вы оба подсознательно добиваетесь перелома в ваших отношениях. Почему вам снятся кошмары про пустые магазины, почему вас преследует образ башни Почтамта, почему вы так чувствительны к запахам?..
— Это Присцилле снятся пустые магазины, а у меня они забиты до отказа…
— Ага! Вот видите?
— А образ башни Почтамта преследует каждого лондонца, и…
— Неужели вы никогда не осознавали своей подавленной гомосексуальности?»
«Мы прошли несколько шагов и остановились перед оранжевой телефонной будкой. Джулиан снова стала оживленной и по-мальчишески задорной. Она тоже явно испытывала облегчение. Над нею, сзади, высилась башня Почтамта, и я словно сам был в этой вышине — так отчетливо, так близко мне видны были все ее сверкающие металлические части. Я чувствовал себя высоким и прямым — до того хорошо было вдруг вырваться из дома, прочь от Присциллиных красных глаз и тусклых волос, и очутиться на минуту рядом с кем-то, кто молод, красив, не испорчен и не растрачен, с кем-то, у кого есть будущее».
По-моему, очень показательные отрывки. Такова вся художественная реальность «черного принца» - в устах обывателей и пошляков все перевирается, приобретает похабный оттенок, а перед лицом Любви даже фрейдисткий символ вопиет о молодости и радости.


Комментариев нет:

Отправить комментарий